7

Франц Кафка

«У нас в синагоге»

Вернее...

«У нас на клюкве»

 

У нас на клюкве мазево живит зверек, такой, величиной с куницу. Палится часто, да, так, бывает подпустит на пару метров к себе бревно. На вид шкура у него голубая с зелёным. Да только не касался его ещё никто, будто опущенного. Так что по натуре цвет у него, как у крученого – никто ещё не прочухал. А то, что дубанули за цвет его, так это ненастоящий цвет, потому что он, зверёк этот, как мухомол зачуханный от пыли и извёстки – цвета не разберёшь. Конечно, если б этот зяблик не хезался, так был бы тихий, как мешковина. Если б не шугали его, он бы не и обрывался с места, сидел бы ровно. А место его – паутина от хаты барушной, он там вразрез кайфует: вцепляется в петли, сечёт сеанс в позе жгучей и радуется. И радовался бы всегда. Да только бичу наказано сгонять его с паутины, чтобы не привыкал. А то трещины, мол, против: мечут икру из-за зверька. А чего мечут, чего сканят – вообще теман.

Он, на первый взгляд, может, страшноват малёху, мол, длинная шея, вывеска треугольная, клыки торчат, лещога светлая на шаробане… Очко, может, и играет по незнанке. Но со временем устрегаешь, что фуфлыжна вся эта пантовка. Он же, зверёк-то, на дальнике держится, сам хезится пуще лесного зверя, ничего, кроме хаты, его и не интересует. А в хате он уже устроился, и парит его только то, что на клюкве много люда порой.

С ним бы выйти за линию, смаряжить, чтобы не кипешевал. У нас, мол, у общественности гроши уже не карячатся – клюкву не на что скоро будет кормить. Так что есть маза, что через некоторое время клюква складом обернётся, и зверёк этот не в кипешь жить будет. Во расклад!

А вообще, так-то, хезаются зверька только овцы да шкуры разные. Блатные-то сразу на него болт поклали. Так, разве что роденые корешам его засвистели поначалу, те – другому какому молодняку, ну, и все: дальше уже по волочке на него зекали. Стал зверёк не чужим в клюкве. И если бы не шкуры, так никто б за него и не рюхнулся. Да и трещены-то сами по натуре не сканили за зверька, а так. Сам посуди, столько лет икру метать глушняком… А они, лярвы, бесогонят, мол зверёк на хвосте у них. Не то, что с блатными. К блатным, как леща закинуть, у него очко играет. Вообще, конечно, и то не мура.

Да коли прогоняют зверька от бабской батареи, он просто устраивается на противоположном борту. Там есть выступ, такой, на два пальца по ширине, обходит три борта на клюкве. Вот зверёк по этому выступу иногда лавирует, но чаще просто сидит на одном месте напротив шкур. Тиман полный, как этот кудлач ловко проходит по пути узкому. Уже почти бабай, а скачет как битый, и фортит ему постоянно, лакши вообще не бывает.

Засечёшь зверька этого несколько раз, и всё, больше зекать на него не тянет. Да и овцы даже кипишуют не от понтовки – мантулили бы за бога, не щеконулись бы даже за этого зверя. Барухи честные забыли бы уже, да лярвы всякие, как биксы майданные – лишь бы кто на них сеанс словил.  А зверёк – эдакий заход гнилой. Коли икру не метали бы, зверька бы ещё ближе к себе подпускали, чтобы пантовку словить да вора захомутать.

А зверёк-то по натуре и не стремится к шкурам. Пока ему треста не дадут, ему и до блатных дела нет. Он, так-то, один на льдине: жил бы в мешке, или, вот, как сейчас, в кабуре, который пока не выкупили. Спокойно ему, хорошо. Да только когда начинают молиться, тут же атас сквозит, валит с места. То ли хочет, фраер, за расклад надыбать, то ли на шухере побыть, то рога заломить? Очко так сливается, что он фортелей выделывает у всех на виду и не драпает, пока грешки не замолим.

По жизни зверёк высоту предпочитает. Там и когти рвать сподручней по паутине или, вот, по выступу. Но он не всегда там шкерится, конечно. Спускается иногда к блатным. Там перец светит, на медном блестит – манит зверька. Он часто туда подчеплыживает – только там он вообще не в кипеше. Даже, когда зверёк у самого кивота, так и не скажешь, что там прям козу заделывает. А, так, по мелочи, караулками сечёт за общаком. Не так, чтоб косяком глазеет, просто на шухере стоит, да и всё тут.

Этот зверь, конечно, давеча таким же дупелем казался, как наши фрайерши. Вот с фига ли, скажи, ему икру метать? Его ж тут разве кто зафоршмачит? Мы разве же много лет на него корягу не клали? Блатные вообще и не секлиза него, да шкуры кипешные марыжат.

Но а по натуре-то этот зверь, так он вообще пахан в этой хате. Один хрен, считай, в мешке устроился – сам себе на уме. Мог бы за расклады уже врубить, а то гонит дурру. Да, базарят в доме всё время, ну и что – мог бы уже обшаркаться, чай не пасут его как сазана. А он? Как бивень обхезался! Воздуха разнюхал что ли? А может, он такой бабай старый, что больше всех наших стрижей, вместе взятых, пережил?

Тут штрих один разменялся, мол много лет назад действительно зверька хотели вытурить. Чай и не залипуха, но, скорее всего, стриж просто напорофинил. Отвечать могу только за то, что разборка тогда шла, это да. Родичи восьмирили. Замутили – разбежались: решили изгнать зверька. Но ворам легко говорить, а своякам поймать-то зверя не просто. Они-то и не смогли

Бабай чека одного, что с паном бегает, ботал давеча, будто помнит, как пытались влипить зверька. Мол, по малолетке бабай этот прочухал, что зверька этого не засобачить. А он, верхолаз путёвый, рассудил, что не по чести воровской такие расклады. Ну и всё, в одно светлое утро он просто выставил шкифт, и прокрался туда с пращой, кигмой да абополом.

Перевод: Роман Смирнов